litbaza книги онлайнРазная литератураПойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 82
Перейти на страницу:
психологический и антропологический – он добирается и до мифологического, густо насыщая текст местными верованиями и суевериями, плодами локального воображения. Они сообщают реализму Ерговича то самое магическое измерение, за которые заносчивое сознание обитателей культурных «центров» – того, что мнит себя таковыми – ценит экзотическую литературу окраин. Хотя на самом деле магия здесь гораздо глубже.

Стоит обратить внимание на то, что оба романа, которые мы теперь получили возможность прочитать, имеют отношение к войне, в данном случае – Второй мировой. «Главное» время «Глории…», собирающее в себя, удерживающее в себе множество иных времён – апрель 1945-го, когда исход войны уже фактически предрешён, но она, уходя, ещё успеет забрать с собой множество жертв. В «Вилимовском» она ещё не началась, но её приближение уже разлито в воздухе. «Фактическое» время этого романа занимает несколько июньских дней 1938 года: ровно столько, сколько проведёт на Адриатическом побережье краковский профессор Томаш Мерошевский с безнадёжно больным сыном Давидом, – а самая его сердцевина – вообще несколько минут, нет, даже секунд. В эти секунды решалась судьба футбольного матча Польша – Бразилия, – герои романа слушали его по радио. Этот матч – сыгранный «на второй день чемпионата мира по футболу во Франции, открывшегося 4 июня и, как оказалось, последнего перед Второй мировой войной» – был действием магическим. В нём – это было ясно, кажется, всем участникам и свидетелям событий – решалась судьба не только польской команды, не только её страны: Европы, мира в целом, каждого из присутствовавших в отдельности. В один безумный миг показалось, что всё может обернуться совсем иначе. Польский футболист Эрнест Вилимовски – человек, который на двадцать третьей минуте матча мог развернуть ход событий в пользу поляков, несколько мгновений держал в своих руках судьбу мира. «…то, на что человеческой жизни нужны годы, а истории – века, на футбольном поле произошло за несколько мгновений». Спасение сорвалось. Польша пала первой жертвой войны, и поражение поляков в матче выглядит как предвестие этого падения и всего, что за ним последовало.

Поэтому роман назван именем человека, которого мы даже не видим: на несколько мгновений его имя стало именем судьбы, её формулой.

Конечно, война, человек в катастрофе – органичная, глубоко личная тема Ерговича: переживший югославскую бойню девяностых, он не может не понимать, что корни её – по меньшей мере в Первой мировой войне (это – её продолжение), но вообще-то гораздо глубже и уходят в самую толщу европейской истории, достигая по меньшей мере до турецкого завоевания.

Он затем и пишет о других войнах, чтобы понять ту, единственную, которая сломала и уничтожила множество жизней его современников, после которой его мир навсегда перестал быть прежним. Поэтому одна из ведущих его тем – физиология, антропология, психология катастрофы, её мистика и механика; поэтому именно в катастрофе – или в приближении к ней – человек виден ему особенно ясно: она – как поднесённое к человеку зловещее увеличительное стекло.

Но это ещё не всё. Построение обоих больших повествований вокруг катастрофы – ещё и способ говорить о судьбе, о её тайных и не вполне (если вообще) подвластных и внятных человеку силах. Ергович показывает, как катастрофа ещё и к ним подносит увеличительное стекло: обыкновенно скрытые в толще повседневности, в катастрофические времена эти силы выходят на поверхность и начинают ощущаться буквально физически.

Ергович – не бытописатель, не социолог, не психолог, не антрополог (всё это у него есть – но работает на другие задачи). Он метафизик.

Само название романа «Gloria in Excelsis» (Deo – Богу, разумеется) наводит на мысль о том, что, может быть, всё рассказанное здесь увидено и услышано глазами Бога, Который видит, слышит и сохраняет всё. Это, помимо всего прочего, попытка реконструкции Его точки зрения. – Можно было бы поддаться соблазну сказать, что Ергович – с его подробным вещным видением – кинематографичен, – но это особенный кинематограф: внутренний. Камера, установленная в каждом из его персонажей, повёрнута внутрь.

Он занимается микроструктурами большого исторического процесса. Большой Историей – на уровне повседневности, которая преображается и разрушается историей, на уровне её мелких и мельчайших структур, клеток её тела, поражённых различными болезнями. Внятно видящий добро и зло, Ергович, однако, не судья, не обличитель, не диагност и уж тем более не моралист, – он куда сложнее. Он видит – и нам показывает – как зло, – дорастающее до далеко идущих исторических последствий – прорастает в людях в облике их личной внутренней правды. Не потому, что эти люди «плохие», а потому, что они, слабые, слепые, вовлечены в свои обстоятельства и мало что, если вообще что-то, видят за ними. Именно так происходит с пилотом Британских Королевских воздушных сил Желько Чурлиным, боснийским хорватом, который успевает сбросить бомбу на свой родной город 2 апреля 1945 года, за минуты до отмены задания, и одним нажатием кнопки убить множество людей в бомбоубежище, включая, кажется, собственного обожаемого дядю Франё.

(Вообще, в каком-то смысле можно сказать, что настоящий герой Ерговича, настоящий объект его внимания – время, то, как оно течёт в его героях. А те, в свою очередь, – не оказываются ли только сгустками времени? Они способны сгуститься и совсем в другой точке истории – как сгустился за два столетия до своего рождения хорватский лётчик Желько и прожил совсем другую, долгую и счастливую жизнь в крешевском монастыре святой Екатерины; способны и вовсе раствориться без следа – как канул непонятно куда, не оставив по себе никаких свидетельств, явно не переживший Второй мировой мальчик Давид из романа «Вилимовски»).

Но с «Вилимовским» всё гораздо интереснее.

Мы уже заметили, что этот таинственный роман в одном (но только в одном) из своих аспектов – роман-метафора о неосуществившихся возможностях европейской истории, возможностях несползания в ту самую неотменимую катастрофу: не то чтобы о них как таковых, но, скорее, о тех точках, в которых они особенно остро чувствуются. Роман, не переводимый на рациональный язык без остатка.

Но, среди прочего, это ещё и роман взросления – больного костным туберкулёзом мальчика Давида, которому не суждено повзрослеть никогда, и он, восьмилетний, сам это знает. В нём ускоряется и уплотняется время. Жизнь требует быть прожитой, и за свои восемь лет Давид успевает прожить и понять всё, что нужно, включая любовь, страдание, смерть и свободу, – без всяких скидок на возраст, инвалидность, отсутствие будущего. Совсем как будто маленький, он понимает то, о чём догадывается далеко не всякий взрослый: в некотором смысле будущее и не нужно.

«Между собственной жизнью и смертью он не видел никакого несоответствия или причины затягивать что-то одно в пользу другого. Со всякой болью он был знаком не понаслышке и принимал её так же, как принимают смену дня и ночи. Его не волновало, что никогда ему больше не видеть картин, которые вот сейчас у него перед глазами. Он не мучился от ужаса, что за смертью не последует ничего. Смирившийся с любой болью, он не чувствовал никакого страха, да и вообще ничего, что пугало бы его и о чём следовало бы задуматься.

Боль будет, она придёт, так же как придёт она и к людям, которые сейчас умирают от страха, в то время как он, сосредоточенный и более взрослый, чем они, смотрит на них в окно.»

И ещё того более: это роман и о внеисторичности и, может быть, даже о вневременности. О жизни – глубокой, интенсивной, настоящей – которая не зависит ни от больших исторических событий, ни даже от того, сколько времени остаётся до её конца.

От мальчика Давида неспроста не осталось ничего – даже могилы. Он прожил всё самое важное – и ускользнул из истории.

2020

III. Изъясняя неизъяснимое

Неприрученное бытие[43]

Михаил Лаптев. Тяжёлая слепая птица. – М.: Крымский клуб, 2012. – (Зоософия).

Издание тоненького сборника Михаила Лаптева (1960—1994), умершего несколько исторических и поэтических эпох назад, безусловно, следует причислить к наиболее значительным литературным событиям последних лет.

Дело в том‚ что Лаптев – поэт исключительно мощный – до сих пор очень мало известен. Даже при том, что его стихи были включены в антологии «Строфы века» и «Самиздат века», что, вроде бы, – показатель признанной значимости, он не то что ещё не оценен по-настоящему, не осмыслен литературоведчески – он практически не прочитан. Он даже едва издан. И это опять же при том, что с октября 2006-го и по сей день писатель и критик Андрей Урицкий, работающий с громадным лаптевским архивом, небольшими порциями –

1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 82
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?